— Значит, мы найдем третью дорогу, — твердо ответил мужчина.
Лунная пыльца осыпалась на плывущих в ночи, и сырой занавес тумана смыкался над притихшими, светящимися подмостками…
— Хорошо. Но тебе нужна пища. Кто остался у тебя из родственников?
— У меня? Мама…
— И все?!
— Все.
И вот сейчас она развеется,
Моя отторгнутая тень,
И на губах ее виднеется
Воздушно-алый, алый день…
За оставшуюся часть ночи мы успели многое. Выкопав наш кокон — наш, теперь наш, один на двоих — мы скользнули вверх и вскоре уже зарывали его в развалинах заброшенного капища Сай-Кхон, за много лиг от родового кладбища Хори. Старое место было приведено в надлежащий вид, материнская среда уплотнена и обложена дерном, груз водружен на холм — но на новом захоронении были сняты все приметы, и под остановившимся, закрытым взглядом Лаик земля затвердела и приняла прежние очертания. Затем широким жестом она начертала в воздухе четыре горящих Знака и произнесла неизвестное мне Слово, заставившее письмена потускнеть и растаять.
— Это защита, — сказала она.
— От чего?
— От внутреннего взгляда.
Мы едва смогли закончить все это — на востоке занялось невыносимое сияние, оно разгоралось, и обожженное тело стало чужим, отказывалось подчиняться, боль путала мысли; и в последний момент мы успели уйти в дыхание, голубоватыми струйками тумана скользнув в кокон, ощутив объятья материнской среды, шероховатость каждого камешка, упругость и сочную мякоть корней…
Уже засыпая, я слышал мягкий шепот Лаик: «Где б ты ни был эти девять ночей — они пошли тебе на пользу. У меня прошел не один год, пока я научилась уходить в дыхание. Спи…»
— Мама!..
— Кто здесь?
— Это я, мама, Эри…
Я собираю туман, подтягиваю его со всех сторон, как подтыкают одеяло сонные дети, уплотняю, придаю форму — и читаю в глазах матери ужас и отвращение.
— Прочь, гнусный варк! Не смей тревожить облик моего сына! Прочь!
— Мама, это же я! Ну хочешь, я расскажу тебе о вечных драках с Би, о собранной тобой еде, когда я уходил к Джессике, о ворованной фасоли с огорода змеелова Дори — помнишь, ты долго ругалась с ним, а потом замолчала и пошла за крапивой…
Мама плакала, как ребенок, вздрагивая всем высохшим телом, и на руке ее, робко тронувшей мои пальцы, были ясно видны все девять браслетов. Зачем ты рожала урода, мама…
— Эри, мальчик мой, ты бледный стал, и руки какие холодные… Тебе плохо, Эри?
— Да, мама. Мне очень плохо.
Я закатал рукав и показал ей свою девственно чистую руку.
На этот раз она не отшатнулась, но долго, с грустью, глядела мне в глаза. Никто не способен долго выдерживать взгляд варка — но первым отвернулся я. Тишина висела между нами.
— Почему ты здесь, мама?
— Да что там говорить, Эри… Не верила я, да разве этим, городским, в балахонах, докажешь?… Вешали меня вчера, до того топить водили, — ну, ты не маленький, закон знаешь, небось, — знаешь… Утром вот в последний раз будут. Сожгут, сказали… Мне-то что, я свое уже отходила — перед людьми стыдно…
— Не мог я иначе, мама. Никак не мог. Сам пошел — по своей воле… И тебя за собой зову — идем к нам, мама. Я поцелую тебя, легко-легко, и мы…
Она подняла на меня глаза.
— Не нужно, Эри. Я знаю — ты спасти меня хочешь, за тем и пришел. Варк ты там или кто — я тебя рожала, не ночь бесплодная… Спасибо тебе.
— Но я хочу подарить тебе Вечность, мама!
— А на что мне Вечность? Кровь людскую вечно пить?… Не смогу я так, умру вот завтра — и хватит с меня… А выведешь ты меня человеком — опять же куда пойду? В Скит? В лес?… Иди, мальчик, пусть будет, как положено…
— Напрасно ты так, мама.
— Ничего, Эри, раз обижаешься — значит, был ты человеком, помнишь еще. Вот и не забывай никогда, как приходил за мной, и как варк ночной плакал на коленях моих — не забывай, мальчик мой… Нож мне только оставь, больно очень, когда жгут, боюсь я… Спасибо тебе. Теперь не боюсь. Прощай.
И я ушел в срывающееся дыхание; дрожащие капли меня оседали на ломкие стебли начавшей желтеть травы…
Мерцающее облако тумана сползло на мирно посапывающих стражников, безобидное и бесформенное, и уже высокий мужчина в полной форме панцирной пехоты встал между спящими, у хижины арестованных за родство. Один из часовых беспокойно заворочался — в таком хорошем сне, с девочками и пивом, возник неприятный узкий меч и неведомый задумчивый палец, пробующий заточку.
Пришедший опустил оружие обратно в ножны, так и не нанеся удара, и немигающий взгляд его был холодней змеиного — потом он склонился над спящими.
Когда воин из тумана вновь выпрямился — безвольно повисшие руки стражников уже оплетала коричневая змея последних браслетов.
Он выпил их до дна. Все оставшиеся жизни — сколько их там ни было. Досуха.
Они не были кровными родственниками. И ужас отразился в бездонных глазах возникшей рядом светловолосой женщины.
…Он вышел черный, вышел страшный,
И вот лежит на берегу —
А по ночам ломает башни
И мстит случайному врагу.
На воротах сиял Знак — только теперь я понял переплетение бронзовых лепестков — но мы с Лаик скользнули сверху и вновь обрели тела лишь у самой каморки Шора. В щели пробивался тусклый огонь лампы, и сгорбленная тень архивариуса ложилась на крестовину окна.
— Кто там?